Клуб путешественников
https://old.wolfson.ru/

Владимир и Малька, Малька и Владимир.
https://old.wolfson.ru/viewtopic.php?f=38&t=267
Страница 1 из 1

Автор:  Wolfson [ 20 фев 2015, 21:54 ]
Заголовок сообщения:  Владимир и Малька, Малька и Владимир.

Маленькое вступление, рассчитанное именно на аудиторию этого форума, кроме самой первой фразы, которая сгодится куда угодно :) "В снову повествования положены реальные события". Но это правда.

Теперь краткое изложение фабулы для тех, кто иначе не сможет или не захочет читать :)
Весной 1991 г. я уехал в Израиль, за что меня в соответствии с действовавшим тогда Указом 1971 г. лишили гражданства СССР, а в соответствии с Хок а-швут (Закон "О возвращении") -- сделали израильским гражданином. Денег у меня не было совсем, я жил в подвальном помещении за мусорной свалкой одной из самых неблагополучных улиц одного из самых трущобных районов Иерусалима, и за это платил 200 долларов в месяц. Ночью я работал кухонным рабочим в отеле Ромада-Ренессанс, и за это получал около 700 долларов. В смене были только палестинцы, с которыми регулярно приходилось биться за свою честь, а нерегулярно -- и за свою жизнь. Работа (или точнее, мера эксплуатации) была такая, что в других сменах здоровые русские мужики, которых вывозили в Израиль глупые еврейские жены, несколько раз теряли сознание. Днем я посещал курсы по израильскому праву для подготовки к сдаче экзамена в Лишкат Орхей-дин -- Коллегию адвокатов, вечером штудировал иврит и опять-таки учебники по израильскому праву. Экзамены на адвоката я в итоге успешно сдал, но это - за пределами повествования. Спал утром. Соседями моими (они же герои рассказа) были нищий Шмуэль (т.е. Самуил, в пер. с еврейского Слава Господня), бедная ультрарелигиозная семья марокканских евреев, в т.ч. мать семейства Авива (Весна), дочь Малька (Царевна) и сын Ицхак (Он Будет Смеяться), а также содержатель небольшого публичного дома Меир (Тот, кто светит). Как-то раз я захотел написать объявление о поиске шутафим (компаньонов) для совместного съема квартиры, потому что стал понимать, что медленно, но неуклонно схожу с ума, а снять нормальную квартиру я мог только в складчину с другими жильцами. Я еще не очень хорошо мог писать на иврите, вот и попросил о помощи Мальку, которая опрометчиво согласилась мне помочь, нарушив два важнейших религиозных табу: иудаизм запрещает выполнять какую-либо работу (в т.ч. писать) в шаббат (т.е. по субботам), а также находиться незамужней девушке за закрытыми дверями один на один в обществе неженатого мужчины. Что из этого выйдет, читатель сможет узнать, если все же осилит повесть... от дальнейших пояснений увольте :)
Строго требую не искать в повести каких-либо политических коннотаций, она на самом деле мыслилась только как литературное произведение, и она одиозно литературна. Отчасти она меня сейчас раздражает, но в целом, должен признаться, чтение ее продолжает доставлять мне огромное удовлетворение. :)
Несмотря на то, что повесть является сугубым актом литературы, она
абсолютно достоверна с точки зрения правды жизни, по ней и в самом деле можно составить кое-какие представления об Израиле, так что для путешественников и страноведов может быть небызынтересно ощутить атмосферу страны, которая почему-то никогда никому не дает покоя :)
Если вы скажете, что Израиль с той поры изменился, то я не поверю... О политике -- ни слова.

Перевод некоторых еврейских слов и выражений, которые могут встретиться в тексте.
Ба-хУц = извне, снаружи, на улице = outside, короче :)
Це-хУца = вали отсюда
ХатУль = кот
ХатулЯ = кошка
ЛАстик = жевательная резинка
БахЕй-зЕвель = мусорные баки
АголА = телега
Хешбончик (слэнг) -- уменьш. от хешбОн = счёт (в еврейский слэнг мигрировал русский уменьшительный суффикс) = тёрка, мужской разговор
Аль-телЕх = не ходи!
АдонИ = вежливое обращение, типа "сударь" (букв. "мой господин")
БесЭдер = ОК (и используется с той же частотой, как и это безобразное выражение, букв. "в порядке")
БехайЕха! = типа "бля буду!" (букв. "твоею жизнью (клянусь)!")


ВЛАДИМИР И МАЛЬКА, МАЛЬКА И ВЛАДИМИР.
В. Вольфсон (с) 1994
Среди моих соседей Малька выделялась.
Все остальные соседи либо никак не выделялись, либо их нельзя было считать женщинами. У Мальки было главное и заметное достоинство: у нее было два великолепных, увесистых, круглых глаза. Все остальное в ее внешности либо было неприметно и второстепенно, либо, увы, — говорю это "увы" без сожаления, — было лишено достоинств. С чем только не сравнивались в прошлом круглые девичьи глаза — с пуговками и блюдцами, озерцами и бусинками, а кое-кто дерзнул сказать: твои глаза — как тормоза. За что дама, которой кое-кто посвятил дерзость, задиру любить не перестала. У меня нет оснований думать иначе, если только та дама бытовала всерьез, а не валяла дурачка.
У меня не было оснований сомневаться в существовании Мальки, ее тяжелых глаз. Ее наличное бытие отливало богатой сбруей колец, обручей, колье. Ее повседневное бытие было очевидно. Изо дня в день, проплывая в расплавленной атмосфере мимо моего подвала, ошпаривала она темные, берегущие ночную прохладу внутренности своим марокканским, на пару, взором. Дверной проем был свободен — внутренности нуждались в освещении. Но в любую минуту действительность могла ловко взвиться в воздух, стукнуть ляжкой об ляжку, приземлиться неузнаваемой и уморительно захлопать в ладоши: хоп-ля-ля! фокус-покус! Что-то в этом роде.
Следующий по ходу Мальки подвал занимал полоумный плут Шмуэль (Слава Господня). Это был видный иерусалимский нищий. Стремясь выполнить заповедь цедаки — отдавать десятую долю всех доходов нуждающемуся, владелец дома полностью освободил плута от платы за проживание, наша погребенная в отходах улочка А-Ярмух — от расходов на пропитание, а на центральной улице Яфо Шмуэль на законном своем месте заколачивал деньги "на жизнь". Добрый малый, в тяжелый мой час он почти всегда приходил на помощь. Он сразу оценил меня: с третьего разу не сумев вымолвить мое властительное имя, он, приглядевшись, провозгласил другое имя — Шломо, что означало: Соломон (Его Мир). Причем обращался он ко мне, как и ко всем, ласкательно повторяя имя дважды — не Шломо-Шломо, а Шломо, Шломо. Старший братец Мальки — Ицхак (он будет смеяться) называл меня Жвачка: я ответил ему, как по-русски будет мастик, и ему просто понравилось. И только Малька, Царица, величала меня Владимиром. Минуя аккуратно приставленную дверь во второй подвал, Малька хорошим, но требовательным голосом кричала: "Шмуэль!? Почему у тебя всегда закрыто? Ты опять собрался развить у себя большую вонь? А вот смотри, как поступает Владимир...", на что Шмуэль обычно отвечал, хихикая, я плохо понимал, а Малька вдруг начинала вовсю орать и бранить его таким зычным, дешевым басом, что я ёжился, как юный театральный всезнайка, в неудачный момент проскользнувший в гримерную.
Известно было, что семья ее традиционно, но не сугубо религиозна. Благодаря усердным хлопотам ее матери, все ее братья и сестры были уже пристроены. Оставались только трое младших - семнадцатилетняя Малька и еще два брата — Ицик и маленький Шимон. Днем Ицик всегда жестоко избивал бедного, маленького Шимона, а вечерами бедную Мальку жестоко избивал ее глупый, глухой отец. Впрочем, может быть, глупого, глухого отца жестоко избивала бедная Малька. Наглядных доказательств не было, хотя вопли разносились по всему славному Нахлаоту. В нашем рассказе мы не сможем воспеть мать этого семейства, Авиву, — так, как она того заслуживает. Света в этом человеке хватало не только для своей семьи, она одаривала им весь мир, но особенно улицу А-Ярмух, и в первую очередь — местных кошек, а во вторую — нас с соседом.
Жизнь равнодушна к тем, кто не пытается ее любить. И слава Богу. Исключений из этого правила нет. Есть видимость исключений. Профессиональное нищенство, например, — это такая же жизнелюбивая деятельность, как альпинизм и пчеловодство. Настоящий нищий не имеет ничего общего с убожеством или с пессимизмом.
Я же не пытался любить жизнь. Глупо винить в этом жизнь, но и себя виноватым я не могу считать: все живое, погруженное во время, принадлежит истории. А в истории виноватым быть нельзя. Впрочем, об истории, весьма осторожно замечает в этой связи Гёте, не может судить никто, кроме того, кто пережил историю в самом себе.
Жизнь я возлюбил лишь спустя полгода жизни в Иерусалиме, — я приехал туда в начале мая. Подтолкнуло меня к этому шагу наступление зимы. Если бы зима не наступила, и прошло бы еще год-два... Но нет, переделывать историю я не буду.
Наступала зима, и мне уже не нравилось радоваться белоснежным покровам штукатурки, которые каждое утро застилали безумные, казавшиеся арестованными предметы, — рычащий тигром холодильник "Амкор" ( Народ Холодного Царства), утробище которого захлопывалось лишь с помощи длинной, страшной, чугунной вещи без названия, упиравшейся другим, загадочным концом в противоположный угол подвала; ложе несколько замысловатой конфигурации, — ибо я создал его из двух диванов: одного двустворчатого, а другого — цельного, да треногого, потому-то он и оказался у стены, а у двустворчатого оказалась поднята спинка, ибо иначе в подвале нельзя было сидеть, — ведь кроме "Амкора", в нем помещались еще один стол и одно кресло. Этот стол на складе мебели — дара местных пенсионеров новым репатриантам — мне даже не хотели сначала показывать. Но, как они ни старались, другой мебели на складе все равно не было, если, конечно, не брать в рассчет моих двух диванчиков и "Амкора". А стол я смог полюбить с первого взгляда — за то, что он был такой же длинный, узкий и низкий, как мой любимый стол из чехословацкой книжки "Ваш дом", где есть раздел, посвященный обустройству жилья молодой семьи, и, как тот Первостол, он тоже опирался на коренастую, пузатую тумбочку — одним лишь, правда, своим краем, что же касается края второго, то стол, уместно сказать, имел под собой тумбочку, — еще более низенькую и пузатенькую, происхождение которой мне нынче представляется темным. Вероятно, впрочем, что это все-таки был дар местных пенсионеров новым репатриантам. Помню, с каким радостным нетерпением приступил я к установке своего стола вдоль стены — именно так было показано на всех схемах раздела "Молодая семья" — и как всерьез расстроился, когда с мечтами пришлось распрощаться. С тех пор стол служил делению квадрата подвала на две безупречно равные функциональные зоны, — идея, предлагаемая все тем же источником для однокомнатного жилья. Первая зона годилась для спанья, приема пищи и жидкостей, курения, кабинетной работы и т.п. Остальную часть помещения занимала вторая зона. Здесь доминировало колдовское кресло, преподнесенное лично Шмуэлем по какому-то несущественному поводу. На нем покоились две весьма подозрительные подушки, облаченные в замшевые чехлы с неожиданными молниями. Во вторую зону я старался не заходить и на кресло никогда не садился. Однако в этом интригующем пространстве нашлось еще немало места, чтобы принять, как беженцев, мои навек прокисшие, обреченные на вырождение вещи, — впрочем, я с первого же дня вселения поглядывал на их медленное разложение так, как представитель более раннего этапа деградации должен поглядывать на продукт более низшей ступени, — словом, подумывал отказаться от них, разъять связующую пуповину, — но не всегда это подвластно человеку.
Ноябрь не был похож на все предыдущие ноябри Иерусалима. Даже русский замерзнет, даже русский не отогреется. Туалет у меня был, — увы! — бахуц, состояние ума было тревожное, а холод был удачным подспорьем для того, чтобы решиться заняться поисками лучшей доли.
Как, наверное, многим теперь известно, в конце концов я сменил свое жилье и переехал в квартал Рамот-Бэт, где и провел зимние месяцы 1991-92 годов. Дом на улице Рэувен до сих пор стоит.
Посетив с десяток агентов-посредников, я опять захотел обострить ситуацию. Агенты-посредники предлагали жилье с русскими мальчиками и девочками разных возрастов, большинство из которых я знал. (Иерусалим, что Петербург, — в нем все русские знают друг друга. А Москва, наоборот, похожа на Тель-Авив). Кроме того, будучи посредниками, агенты рассчитывали получить деньги за свои услуги. Это не сразу, но постепенно, расшевелило в моем сердце тлеющие угольки жадности. Не сразу, но постепенно я внушил себе мысль, что платить в этом государстве деньги за торговлю информацией — значит поступать неблагоразумно и ошибочно. И еще неблагоразумно и ошибочно жить с русскими мальчиками и девочками. Они были очень однообразные. Дружба у меня с ними все равно не ладилась. Честно говоря, местные мальчики и девочки были куда более однообразными — но я, как обычно, заставил себя не замечать этого. Мне не нравилось все, что расслабляло мою волю. Мужественный, я отважился написать объявления и расклеить их, не стесняясь, на виду у всех горожан. В объявлении мне показалось важным щегольнуть знанием аббревиатур — коль скоро дело коснулось жилищного вопроса. Я твердо сказал себе, что напишу все, как надо: за это говорили мои блестящие успехи в языке. К тому времени я изучал его уже в течение пяти месяцев.
Малька все так же проплывала по орбите моего спятившего, оторвавшегося мирка, который, самое смешное, я вдобавок вознамерился покинуть.
В пятницу, к вечеру, все наличное бытие Иерусалима оповещалось сиреной — наступал шаббат. Город голел на глазах. Лавки закрывались на улице Агриппас, опускались с грохотом забрала и замки. Народ становился серьезней. Сейчас бы я сказал — сосредоточенней. Однако кипела суета на рынке Ма'анэ Е'уда и на автобусных остановках вокруг него. Все торопились успеть домой, дома каждый шабат дел невпроворот. Нужно было подготовить дом к шаббату. Вот и у меня редко, но бывали выходные. Выходной — это ночь, потому что и работа — в ночь. В гостинице «Ренессанс» я был помощником мойщика помойки, сокращённо — помойщиком, и командовал мною араб, злодей Амин, который ненавидел меня. И отправил он меня на шаббат домой. Ведь за работу в шаббат платят в два раза больше.
Я возвращался домой по улице Яфо. Конечно, много было людей сугубо религиозных, черных рыцарей, настоящих стражей этого города. Они всегда на службе, они всегда делают дело, они навсегда — в служении. Мужи их чернобородые, при очках, день и ночь стремительно, как ученые стрекозы, проносятся по городу с Маймоном в руке, с Гилелем под мышкой. Если бы я кушал в Иерусалиме поганки, мне бы казалось, что у них у всех — вместо пары ног — колесо, только они на нем гонят гораздо быстрее, чем трюкачи. Тела их были недвижимы, как у велосипедиста. Поэтому я отнял бы у них ноги. Жены их не лишены походки и грации, они меньше читают мудрецов, больше — Библию. С ленивым, ледяным равнодушием они смотрят на мир. Обжечь они могут, как ледышки, вот что. Я никогда не пойму, откуда у Мальки столько было кипящей смолы во взоре. Юноши их необыкновенны, они бескрылыми аистами, черными аистами, самозабвенно подскакивают, отталкиваются от камня, от иерусалимского асфальта, - но делают это по привычке, они не намерены никуда улетать. Так делает положенные движения птица, потерявшая крылья в борьбе с антиптичьей тиранией некоторое количество поколений тому назад — но теперь-то уже не важно, она такова, она свободна. Я шел по Яфо и наслаждался ими — полы лапсердаков плещутся на ветру, тонкие реи черных ножек рассекают воздух, цокают по асфальту каблучки. Ах, Иерусалим.
Но были еще и смуглые, присредиземноморские дядьки, которым все нипочем. С белозубой пастью и седеющими бачками. Волоокие да волосатоногие, друзья всех, да не всех, левантийской породы. С золотым ошейником. Но у здешних на макушке между ушек вместо кепочки — вязаная кипочка. На ошейнике — не Ma-Donna, а Маген-Давид. Что красноречивее, вместо бесцветных и длинных штанов — короткие и пестрые штанишки. Многие из них прошли войну и помнят, что руки их — в крови. Но вот и все отличия. Плюс к этому одному из их сыновей достанется Малька.
Я же, придя с улицы Яфо, перешел улицу Агриппас, миновал улицу Нисим Бахар и лавку Давида Леви, сразу за лавкой по ступенькам сбежал к себе на улицу А-Ярмух. Справа от меня возился в куче каких-то собирательных понятий профи-нищий, блеск-нищий Шмуэль. Следом шла куча поменьше, а за нею — уже мой подвал. Должно быть, вечерело. Был ноябрь. Шаббат уже начался.
Я действовал решительно. Я рванулся к столу. Мне никогда не приходилось краснеть за свои объявления. Тетрадь, листы, все к моим услугам. Перо. Объявление. Я интересуюсь квартирой с компаньоном. Просьба связаться по нижеуказанному телефону. Небольшая любезность М.П. и его жены.
Отложить перо мне помешало появление Мальки. Я бы написал объявление сам и отложил бы перо. Ее появление, как всегда, носило характер параллельного напоминания. Она просто напомнила — о себе, конечно. То ли бряцнуло малькино злато, то ли прошипел малькин язык, только я, как того и ждали, встрепенулся. Повернул голову, как Орфей, но не назад, а набок. Она проплывала, моя прекрасная, моя такая страстная, моя некрасивая судьба, в длинных юбках, с длинным носом. Все, что в ней было истинного, а не судьбоносного — ее глаза.
Я звал на помощь не судьбу и не девушку Мальку в лице ея. Я девушку Мальку вырывал из лап судьбы и... Я попросил ее написать текст — за меня. Абсурд, но никогда раньше мысль обратиться к носителю языка с просьбой написать эдакий текст меня не посещала. Все это очень абсурдно.
Малька, дщерь, не верящая своим ушам, вытаращилась на меня, как на отпрыска.

ШМУЭЛЬ. (как всегда, с неопределенной интонацией шута). Малька, Малька, помоги Шломо! Помоги Шломо, Малька! МАЛЬКА.В своем ли ты уме? Шаббат шалом! Теперь нельзя ни строчки написать! Я. Воистину шалом. В своем. Но почему нельзя? МАЛЬКА. Писать нельзя в шабат. В шаббат все отдыхать, Владимир. Так отдохни и ты. Прием. Я. Я? МАЛЬКА. Да, ты. Смешной. ШМУЭЛЬ неожиданно заливается смехом. Я (бодро). Послушай, Малька. Это недоразумение, которое можно исправить. Я буду писать, а ты диктовать. Порядок? МАЛЬКА. Не-порядок! Или ты думаешь, что я такая дикарка, что помогу еврею осквернить субботу? Я (чуть колеблясь). Но, Малька, дорогая... Ты, ведь, наверное, знаешь: я — христианин... ШМУЭЛЬ. Он — христианин. МАЛЬКА. И слушать я об этом не желаю! Мне кто-то говорил об этом, но я уверена, что это — сущий вздор. Ведь ты — еврей? Я (последовательно вращую кончиком собственного носом то не согласно, то несогласно принципу буравчика, стараясь при этом если не не хлюпать, то, по крайней мере, не шмыгать). МАЛЬКА. Вот видишь, ты — еврей. Какая разница мне в том, что ты на грудь повесил? Я (все то же). МАЛЬКА. Что скажешь, я — права? Одень ты куфию, стань Ясер-Арафатом, хоть йогом в лотос сядь, ты для меня — еврей, хоть и плохой еврей... Я. Но стоит мне взмахнуть пером, и заповедь уже нарушена. Что тогда? Придешь ли ко мне на помощь, исправишь ли мои ошибки? Скажешь ли - Владимир, вот здесь ты что-то спутал, брат мой? МАЛЬКА. (исторгает лавообразные эфиры, что снедают мою плоть). Брат мой? Я. Да, Малька, брат. ШМУЭЛЬ. Он хороший парень, Малька. (Посмеивается). Малька, Малька, он хороший парень. МАЛЬКА. Заткнись, ублюдок! (повернувшись ко мне). Ты в грамоте силен? Грамматику ты знаешь? Сумеешь все как надо написать? Я. Си-лен, сумею, знаю, напишу. МАЛЬКА. И говоришь сейчас всерьез? Нет мыслей обмануть меня? Я. Нет мыслей обмануть тебя, говорю всерьез. МАЛЬКА. Что ж... Жди меня минут через пятнадцать, нет, лучше двадцать пять. Приду, исправлю, помогу. Когда ж ты думаешь уехать? Я (очень галантно). Захочешь - буду жить тут вечно, хоть сотню лет. И каждый полдень из подвала, покуда будет зренье, хватит сил, я буду наблюдать, как ты проходишь мимо. Как солнце... Как луна...(забываю слова). ШМУЭЛЬ опять посмеивается, теперь осторожнее. МАЛЬКА. (вдруг перед самым моим носом машет неправдоподобно большим пальцем и смеется фальшивым, громоподобно низким смехом). Владимир, Владимир, так не говорят с девушками. Ты слишком многого хочешь. Я. Господи помилуй, да что же я такого захотел? ШМУЭЛЬ. Шломо, Шломо, Малька уже старая. Малька, Малька, ты ведь уже старая, тебе уже семьдесят семь лет. МАЛЬКА (такое вечатление, что и сама она о чем-то догадывалась. Другое дело, что не решалась на вербализацию.) Мне ... сколько лет? ШМУЭЛЬ. (наблюдая за изменениями в ее передвижениях) Ой, Малька, я пошутил, я пошутил так, Малька. Ты просто уже немолодая, Малька, Малька. (его хохот сменяется мелким, убогим хныканьем. Малька избивает его, несчастный зовет меня на помощь, наконец прячется в своей каморке, поднимает с пола и ставит дверь, как щит, потому что Малька уже выбирает кирпичик и не по-женски размахнувшись, пускает его в ход. Дверь успевает опуститься в последнее мгновение).
Я слегка церемонно поклонился Мальке и направился к себе. На диванах уже седели белые штукатурные мушки. Закрыв дверь, я подумал и пришел к выводу, что Малька может проплыть мимо и не зайти. Тогда я опять открыл дверь. И все равно надо садиться за стол и рассчитывать только на себя. Я сел и написал девять объявлений — в трех вариантах, больше я не смог сочинить. Нетрудно догадаться, что количество переписанного равняется квадратной функции вариантов написанного. Если не брать функцию равную единице, то получаем: написано два варианта — перепишется не больше четырех, если же написал три — обязательно получится девять. Причем объем материала внутри каждого варианта не релевантен.
И вот тут я прикрыл глаза и впервые подумал о Мальке как о женщине: представил ее голой. Дождик, дождик засеменил в Иерусалиме. С голых веток прилетели одинокие птицы и прошлепав мимо меня, мимо прямоугольной рамки, мимо, звезданули в осенний вечер. Потом, как всегда, в прямоугольную рамку вбежала жирная кошка и тут же раздался вопль Шмуэля: "Шломо, Шломо, у тебя мой хатуль, это мой хатуль, это мой хатуль, Шломо".
— Неверно, — сказал я. — Это не хатуль, а хатуля. У тебя же никогда в жизни не было хатуль, а были одни хатуля. Шмуэль, Шмуэль, не твой это хатуль, а наша общая хатуля.
— А в России есть хатули? — спросил Шмуэль. — И как к ним относятся русские?
Эти кошки на меня писали. При котах, разумеется. В открытую. Напишу даже так — и писали, и ссали. Все остальное, если не терпится узнать, тоже делали. Но все остальное — такие глупости по сравнению с тем, что на вас ссут и писают. Можно было подпереть дверь на ночь длинной страшной вещью без названия, но выдохся бы "Амкор", а кроме того, оставалась еще нелепое окошко, выходящее из боковой стенки в вакуумную, полуметровой ширины брешь, которая вела, подумать только, к тому самому туалету бахуц. Именно оттуда они и прибегали, пролезали под занавеской, б. у."национальным флагом", на подоконник, замирали и разглядывали меня с предосудительным любопытством.
Вкус мыслей о женщине, однако, возобновился. Конечно, Мальки уже не было и в помине. На смену ей пришли подлинные царицы моих чертогов, исполненные великих достоинств. И все перебивал вкус этих мыслей, даже мысли о кошках мог перебить он. Что-то во мне начинало шипеть, как старое советское шампанское. Что-то во мне начинало свиристеть и чавкать, как старый арабский джин. Я повернулся к Шмуэлю и сказал ему тихо и очень серьезно, показывая на серый-пресерый прямоугольник:
— Цэ хуца...
Несчастный спокойно повиновался, даже не взглянув на меня. Хатуля юркнула следом. Шппыкс-шпокс!
Картинка в рамке перестала быть ровной: земля цедила из неба дождь. Я повернул голову, переставил колени и начал медленно опускаться на диван. Сигарета с правильным названием "Ноблесс" (самая дешевая, самая крепкая, самая тугонабитая) должна была встать пепельным париком вверх, перпендикулярно небу. Руками помогать было нельзя - пришлось потрудиться всем телом. Я замер. Вдруг парик на моих глазах пошевелился. Дыщщ!
У соседа, вестимо, включилась музыка. Включил плут свой радиоприемник. Что играло? Стиль "мизрахи"? Что он играл, этот радиоприемник, вот что меня совсем не волновало. Не волновала уже и сигарета. Потом музыка исчезла, потому что Шмуэль, псих ненормальный, аккуратно поставил прием ровнехонько на гребень какой-то тонкой субстанции между такой-то станцией и безразмерной дистанцией. Меня даже закачало, когда я резко поднялся с дивана, поднялся, чтобы пойти навести порядок. Справедливости ради отметим, что это было любимым развлечением Шмуэля, он его пользовал каждую субботу. Но на сей раз мука длилась минут пять. "Амкор" и чудо-стол, я сам и страшная чугунная штука без названия — все мы чувствовали себя дискомфортно. Наконец, я встал с дивана и вышел на улицу А-Ярмух. Было уже темно. Дождик перестал — дожди ждали меня впереди. И вдруг субстанция, как придавленная, сглохла.
Шла ко мне, спускалась ко мне юная Малька по ступенькам лестницы с улицы Нисим Бахар, что рядом с лавкой сирийца Давида Леви. Шла во тьме ко мне, к свету электрической лампы, горящей в шаббат из всех соседей только у меня, да в особняке напротив, у старинного английского профессора Иткина, ценителя колорита.
Она сразу удивила меня тем, что вошла в мой дом. Она прикрыла за собой дверь. Я уверен в ее добром имени — она, конечно, оставила щелку, хотя точно мне вспомнить не удается. Иначе это уже считалось бы нарушением правил, не нами с вами придуманных. Зазор — тонкая щелочка — отделял ее от позора. Как квалифицируется такая щелочка, нам с вами остается только гадать.
Она встала напротив меня, спорхнувшая с Луны чернокосая Феникс, и впервые посмотрела на меня с любопытством. Ведь это была идеальная ситуация для чистого любопытства. Мы, улыбаясь, смотрели друг другу в глаза. И глаза ее сейчас были бескорыстные, живые и чистые, не подернутые нечистоплотной смурью. Я предложил ей сесть, но она, конечно, отказалась. Болтали мы, как обычно, о всякой чепухе. Эти люди всегда задают одни и те же вопросы. Часто я вообще ничего не отвечал, и это их раздражало. Но ей мне было приятно отвечать. Она была застенчива и неподдельна. В других случаях я чувствовал себя либо тарантулом-людоедом, впервые попавшим в руки к невежественным школьникам, либо божьей, даром что не священной, коровкой, которую уже в стотысячный раз извлекает из потраченного молью сачка чьи-то тонкие и сухие пальцы, и переворачивая с боку на бок, любовно теребят кисточкой по покрытым мелкими ворсинками лапкам: "Ну что, попрыгунья, расскажешь нам, какими-такими путями к нам прискакала, или мы сами обо всем догадаемся?"
Я даже сказал Мальке, что она прекрасно выглядит. На это она отвечала шумными движениями юбок, потом уже набрала воздух, чтобы пожурить. И вдруг запнулась и промолчала. Как мне это напомнило манеру православных девушек! И теперь с трудом уже выдохнула Малька из себя "спасибо".
Я показывал ей свои объявления. Шмуэль внимательно подслушивал, деловито прогуливаясь мимо непритворенных дверей, словно он был не человеком, а собачкой. Возможно, что подслушивала и прогуливалась у дверей вся наша улица А-Ярмух, я просто не придавал этому значения.
Ошибку я сделал только одну — вместо "тэлефон" надо было написать "а-тэлефон". Она стала давать мне еще какие-то советы. Разумеется, городила всякую чушь. Что-то о жизни и о квартирах. Я не сердился на нее за всякую чушь. Я рассеянно слушал, я устал за этот выходной день. Я уже думал о том, что следующую ночь мне вновь одевать дырявые обноски да рваные калоши, погружаться по колено в помои. И не ударить в грязь лицом перед злодеем Амином, арабом Амином. Давид Леви, пухлогубый лавочник и добрый человек, похожий на повара с пакета югославской приправы, не уставал напоминать мне, как важно то, что я работаю в гостинице "Ренессанс": лишний еврей на рабочем месте — лишний араб остается без пропитания. До тире — субъект, уже после — предикат.
Я теперь плохо понимал ее курлыканье. Что-то заставило меня перебить ее и попросить:
— Расскажи, что я не могу и что могу делать в шаббат.
— Ты не можешь зажигать огонь, включать электричество, ты не можешь работать с водой. Работать вообще запрещено в субботний день, Владимир.
— Это бессмысленные и глупые запреты, Малька. Этим ты не сможешь доказать любовь к Богу.
— Что ты хочешь этим сказать? — подивилась она, но не вспылила. — Ведь это — слова заповедей.
— В основе любой аксиомы лежит пародокс. Ах, Малька. Я ничего не смогу объяснить тебе.
— Ах, Владимир. Ничего вы, русские, не знаете. Вы живете без Бога. На тему религии мне не о чем с тобой говорить. Может быть, когда ты...
— Скажи-ка, Малька... — ее лицо постепенно вживалась в восковое, фламандское освещение от лампочки-луковички, висевшей над нашими носами. Она говорила уже своим голосом — то хорошим, но не по годам, не по положению строгим, то плохим и вовсе дешевым. Глаза ее уже начинало заливать знакомой сероводородной пеленой. Ее давно уж надо было поблагодарить и отпустить. И остаться тут казанской сиротой. Бзыщщ! Вдруг страшная боль в миг пробуравила, расщемила меня как колун сучкастое полено, так что я даже присвистнул и кашлянул. Я даже почесал позвоночник. Малоутешительный вывод о том, что до конца дней своих придется жить расколотым надвое, — поленом, — не обошел меня, пораженного. Нужно срочно было, как Багратиону, брякнуть что-то даже не остроумное, а озорное, грузинское, поддержать геройский дух. Нужно было, чтобы враг стушевался.
— Скажи мне, Малька, — процедил я, превозмогая боль и заикаясь, — а можно целоб-бать... тебя... в шаб-бат?
Вот это и была моя шутка. Я уже не помню, от чего произошел сей языковой ляпсус.
То ли от изнеможения, то ли от незнания. Действительно, откуда мне было знать, как сказать "в лобик"?! Кроме того, я вообще завел в Иерусалиме манеру заикаться, повторять слога. Как всякая испорченная вещь, моя речь с тех пор требовала больше внимания, чем тогда, когда она была целой и невредимой. Я мог позволить себе не договаривать - случайно или умышленно.
Так или иначе, такова была моя шутка. Я даже шагнул к Мальке, с отвращением и ужасом глядя ей прямо в глаза. Она сказала "Нет" и отступила, но не отвела взгляда. Но не свой взгляд, казалось, держала она. Она держала мой взгляд, то ли не давая мне от него отказаться, то ли стараясь его надолго запомнить.
Я тут же открыл рот и с ходу заговорил на темы устройства на работу, покупки квартиры, приезда родителей, планов и больших ожиданий чего-то такого. Она сразу мне показалось бледненькой и притихшей. Тем воодушевленнее становилась моя речь, сбросившее иго заикания. Но и разгоняться я не имел права. Я должен был предстать перед ней не будущим триумфатором, а скромным юношей, естественным юношей, естественно ждущим от жизни чего-то такого. И я следил за этим. Увы, она была по-прежнему тиха, тиха и приторможена. Я попрощался с ней радушно, даже задушевно. Я уже хотел ей добра.
И шагнул вслед за ней на улицу. Светила луна, а значит, над Нахлоотом, всем городом и над всей страной лежала шероховатая тьма. И вот снова Нахлоот захлебнулся в эфире. Грозный стук мой был услышан. Я был лёгок на помине.
— Шломо? Отдохни и послушай мою музыку, — посмеивался Шмуэль, открывая мне дверь. Он был, вообразите себе, не один. На кровати у него оказалось создание, которое носило женское имя Хава и протягивало мне бутылку пива и лепешку с хумусом. Хава же означает: живучая.
— Я не могу выключить радио, Шломо. Шломо, в шаббат запрещено выключать радио, — запел Лазаря Шмуэль. Хава, не переставая жевать, закивала головой.
— Ага? — убедился я и вдруг понял, что чувствую навязчивую мотивацию к действию. Схватив приемник, я чуть не брякнул его о земь, потом передумал, помахал им перед их волосатыми носами и выразительно нажал на кнопку.
— Спи спокойно, Шломо, — проговорил мне вслед голос Хавы, и оба чуть не надорвали от смеха животики. Они поминали меня, как звали.
Наутро я двинулся гулять по Иерусалиму, захватив в путь лакомое чтение — словарь. Все утро в голове моей пелась ария князя Игоря. Все было, как обычно. Уродливые, полые формы этого города не представляют никакого интереса для взыскательного взгляда. К большому счастью, в городе можно видеть под, над и за формами. У меня, скажем, будет перехватывать дух от Рамота, северо-западного района. С утесов, покрытых белыми особняками, откроются сказочные, млечные пейзажи, словно бы вселенная, кружащаяся в резервуаре внизу, состоять будет из разлитых, рассеянных, перетертых в порошок, переработанных в творожную массу молочных продуктов — молока, творога, ряженки, маслица, простокваши. И всё это блеящее, млеющее землячество торжествующе будет уходить далеко в никуда, в прекрасные страны, в кисельные берега. Благорастворение воздухов. Или, если на то пошло, — автобусная остановка на улице Яфо (Фанечка, ты помнишь?!) в нашем районе Нахлаот. Это неожиданно большой полупузырь на длиннющей, коварной, похожей на измученную кишку улице. Весело, как долгожители, выносятся автобусы из прожорливой улицы Яфо на простор живительного пузыря, делают, ахнув, молодецкий вираж и замирают, как вкопанные, дверцами точнехонько у первого пассажира. И тому остается только прицоки-вать да причмокивать.
На улицу Яфо если и выходил я размяться, то только не затем, чтобы здороваться с многочисленными и однообразными русскими соотечественниками. А они еще умудрялись собираться вместе в клубе на улице Штраус и смотреть друг другу в однообразные глаза. Я их слишком любил, чтобы простить им такое. Поэтому на улицу Яфо я выходил для других целей. Потрепаться со стариной Шмуэлем и посмотреть его в деле. Неспеша сжевать ритуальный фалафель у "Короля фалафелей" на углу Короля Георга и полюбоваться движениями рук дружного трудового коллектива. У главпочты исподтишка понаблюдать за действиями уличных проституток и обменяться с ними многозначительным или, при желании, даже двусмысленным взглядом. А потом уже можно было легко дойти до ворот Старого города, до Яфских ворот. Я стоял и, теряясь в поисках смысла, смотрел на ноги одной проститутки. Эта женщина была просто ужасна. Она была даже отвратительнее своих козлоногих товарок. Помню-помню, когда я первый раз решился подойти к ним, они тоже стояли на бордюре и голосовали. Я двигался к ним, как кровожадный тигр, сзади и по возможности тихо. Ноги мои отказывались идти, а я все-таки шел — и сумел еще сказать бодренько и чисто, словно бы обратился с рапортом: "амру ли ше еш по банот" -- "а мне говорили, что здесь есть девочки", — и перестал дышать. Тогда одна из них промурлыкала голоском народного артиста NN: "Да, сладкий, я как раз работаю" и повернулась ко мне лицом. Жертвенное начало во мне тогда возобладало. Впоследствие же выяснилось, что то была их примадона, их альфа-центавра, их секретное оружие. И вот теперь я стоял и тупо смотрел на одну из них. И ничего не понимал.
И тогда передо мной возник Меир (Тот, кто светит), наш сосед Меир, словно материализовался из разжиженной атмосферы, из расплавленного асфальта. Он был высок, черен, широкоплеч, красив, — настоящий мачо и сущая бестия, Меир всегда вызывал мое омерзение. Он был из тех, кому все нипочем. Ах, да чего же он был неприятный человек! В нас не было ничего общего. Я старался держаться от него в сторон-ке.
— Как состояние? — спросил Меир.
— Состояние как состояние, — чуть не цыкнул я, но он не понял. — Состояние созерцательное, если ты заметил. Стою и зерцаю, зерцаю.
— Понял, — сказал он.
Но он не понял. Я отвернулся и, прикрывая ладонью глаза с контактными линзами, стал смотреть дальше. Он грубо занял место подле меня и некоторое время я считал, что моя проститутка смогла заинтересовать этого кашалота. Через некоторое время я решил преодолеть себя. Опять.
— Что ты обо всем этом скажешь? — спросил я, стараясь опять же не быть угрюмым. — Да, забыл спросить, а как твое состояние, Меир?
— Чье, мое? Спасибо, полный порядок, — и голос его звучал у моего уха. Посмотрев на него сквозь чуть раздвинутые пальцы, я понял, что просчитался - этого касатика заинтересовал я, а не проститутка с улицы Яфо. Вот это мне стало вдвойне, если не больше, досадно.
— Что ты читаешь? — спросил Меир. — Словарь? Дашь почитать? Ты зря поторопился, вот что я скажу тебе, Владимир, да? Ты зря поторопился, схватываешь?
Я сразу понял, что меня накрыли. Я вздрогнул, как преступник, который проносил под сердцем страшный, нелепый, и главное, никому неизвестный грех, и все это время был уверен в том, что его накроют.
— Нет, — сказал я Меиру. —Я тебя, кажется, Меир, совсем не схватываю.
— Да ведь ты же кое-что сделал вчера с Малькой...
— Кое-что? Я?
—Да ты, ты, кто же, как не ты. Тебе бы надо было немного подождать. Все будет хорошо, не беспокойся, но так же нельзя поступать. Я понимаю, ждать иногда трудно, ты молод, ты ее хочешь, она молода, она тебя хочет, но ведь здесь не Россия, бэхайеха, здесь ты должен научиться вести себя красиво. Ты следишь за тем, что я говорю?
Я пристально посмотрел на него. Два шелковистых, мохнатых пятнышка имели ко мне какое-то отношение. Колебания воздуха как-то меня касались. Благорастворение? Да. Все это каким-то образом было со мной связано. Я закурил сигарету и чуть не выдохнул ему дым в лицо. Дым не обошел его стороной.
— Откуда ты все знаешь?
— Мне рассказала мама Мальки, Авива. Только это между нами, порядок? Она меня просила не рассказывать тебе.
— Порядок, между нами. И что она тебе рассказала?
— Ну, ты кое-что сделал с Малькой... Она просила меня не говорить. Я сам точ-но не знаю, но поверь мне: так здесь вести себя нельзя. Надо вести себя здесь красиво. Ты понимаешь?
— Как так?
— Точно я ничего не знаю. Запомни: Малька хочет тебя. Но это еще ничего не значит, важно то, что тебя хочет ее мама. Она согласна выдать за тебя Мальку. А если мама Мальки тебя хочет, значит, Малька от тебя никуда не денется. Всех своих детей Авива пристроила за тех, кого она хотела. А нынче ей захотелось тебя. Только никому ни слова!
— Согласна?
— Кто?
— Наверное, долго была против...
Я посмотрел на Меира и увидел, что он опять перестал понимать меня. Все-таки эти мачо не любопытные люди. И, кажется, никогда не улыбаются мужчинам.
— Так что ты скажешь все-таки об этом? — сказал я, кивая в сторону проституток. Он тупо посмотрел на меня.
— Оставь, — сказал Меир, — больше я ничего не знаю.
— Куда ты идешь?
— Иду регистрироваться в мэрию. У меня будет большой разговор. Хочу открыть "Институт здоровья". С русским штатом, между прочим. Ты бывал в "Институтах здоровья"?
— Я очень хорошо знаю, что это такое, — сказал я, ласково посмотрев на него сквозь пальцы.
— Да? Да? Правда? Отлично! — и вдруг радостно добавил: — Ведь это же так называют публичные дома. Ты понимаешь меня? Я понятно говорю?
— Сам-то ты там бывал?
— Да нет, зачем мне. Слушай, Владимир, — да? — у меня есть к тебе предложение. Хочешь работать в охране? Охранять русских девушек? Стрелять умеешь? Оружие есть?
Я докурил сигарету, потом подумал, посмотрел на него, закурил еще одну и стал смотреть в сторону своей проститутки.
— Ты готов ответить на заданный вопрос? — спросил он вдруг предельно серьезно. Пуфф!
— Нет, — ответил я, — я не буду на него отвечать.
Мои половинки то смежало, то расклинивало. Я трепетал. Уходи быстрее, нехороший человек. Оставь меня. Ты уйдешь — значит, я сильнее!
На мою удачу, к проститутке подкатило авто. Она, колченогая, величаво подобравшись, приникла к полуоткрытой дверце, повела переговоры. Меир заворковал. Заворковал, как-будто он был не человек, а так, петух облучённый. Я понял, что теперь можно и отступить.
— До свидания, Меир.
Он, конечно, молчал. А я уходил с поля боя все дальше и дальше, к стенам Старого Города, уходил, как Барклай, чувствуя спиной злобный взгляд просчитавшегося супостата. Я был таков.
Весь вечер того дня и всю ночь в голове моей играл торжественный марш из "Аиды". После работы я задержался в гостинице, чтобы за завтраком, неизменно состоящим из салата с оранжевыми креветками, бутербродиков с малиновой икрой и формально запрещенного русским напитка "Шоко", а также обычного цвета яиц, поделиться своим приключением с нашими профессорами. (По странной прихоти полуграмотного Махмуда Джаббара, все петербургские профессора были запиханы в утреннюю смену, тогда как москвичи, наоборот, преобладали вечером. Ночью же мы работали втроем: я, мой друг, Абу Джума — Пятница, и мой враг, злодей Амин). К сожалению, мне так и не удалось вызвать в старших коллегах нормального психического отклика на свое ликование: наоборот, потряхивая пушистыми полукронами, эти седые тополя источали желчь и горечь, что служило недвусмысленным признаком высокого тонуса. Своим рассказом я вернул их к жизни. Еще бы! Ведь я допустил серьезную ошибку. Я не понимаю, что за такие ошибки в этой части света принято наказывать.
Я, стремившийся жить только действительностью, не подумал о том, что с моей стороны опрометчиво пытаться найти понимание своему поступку в научных кругах. Ведь никто иной, как я, насаждал трезвость и ответственность. Даже те русские, что начисто и по уши вляпались в эмпиреи, вроде наших горе-профессоров, уважали меня за это. Я не имел права на ошибку, я спал в носках. И люди, если и не прислушивались к моим оценкам, не могли не трепетать, попадая в сферу напряженного преобразовательства, в котором вычленялась из действительности моя личная реальность. Это пугало их, да, но они не избегали меня. Немудрено, что сейчас, вшестером уминая за обе яйца и икру, они вшестером смаковали мой оппортунизм. Убеждали меня наперебой, что я угодил в скверную историю, что мне надо уносить ноги. Я отмахивался. Дело было даже не в их профессорском звании. Душа моя ликовала, в унисон ревели трубы. Я дописывал оперу на открытие Суэцкого канала. Профессорам объяснили, что они столкнулись здесь с так наз. здоровой реакцией организма: кризисом преобразовательства, недержанием материала, переходом количества не в последующее, а предыдущее качество. Получив свою отповедь, профессора, поводя головами из стороны в сторону, словно они были не люди, а верблюды, выходили из столовой под дикие вопли бригадира помойщиков Махмуда Джаббара: "Раббота! Раббота!" Только Герой Советского Союза Генрих Ильич Добкин, потерявший на Курской дуге часть уха, часть носа и серьезно контуженный, который никогда сразу не подчинится приказам этого паршивого негодяя, этого бессовестного сукиного скота, неспеша обмакнул салфеткой губы, аккуратно завернул в пакет несколько оставшихся яичек и бутербродов с икрой, и вставая, проронил вполголоса:
— Будь осторожен, Володя. Это очень, очень жестокий народ. Только взгляни на эту харю, на этого бесстыжего мерзавца, на этого сукиного скота. Он выучил одно слово по-русски, а ведет себя, как настоящий еврей.
Я приготовился смеяться, но Генрих Ильич посмотрел на меня зло и пронзительно. Как только что вылупившийся цыпленок цапли. Сам он знал только одно слово на нерусском языке — "саббон", что означало — "мыло".
— Запомнишь, Володя? Пожалуйста, будь осторожен.
— Но, Генрих Ильич, мои соседи — не арабы, а евреи. Евреи из Марокко.
Я уже сто раз объяснял Добкину, кто такие «марокканцы». Но он всякий раз забывал. Признаваться в своей контузии ему, однако, не хотелось, и он начинал горячиться и спорить.
— Генрих, быстро марш на работу! — крикнул Махмуд Герою Советского Союза. — А ты — быстро марш отдыхать! Уже десять часов, а ты еще не спишь, бэхайеха! Ты не сможешь работать хорошо. Ты и так работаешь не-хорошо и не-быстро. Ты делаешь много больших проблем. Цэ хуца!
Я как мог спокойнее докурил сигарету и выбрался из гостиницы на улицу. Ноги двигались трудно. Холодало. Ночью выпал снег, но быстро сошел на нет. На почерневшем асфальте оставалось пятно мира напротив. Свет сеелся мелко-премелко, сваливаясь в рыхлое дражже. Мне было необыкновенно хорошо. Даже когда я сообразил, что не мое нелепое ликование сообщило этому утру прелесть, а это петербургское утро вылепило в моей душе радость, — у меня не возникло мысли о сопротивлении. То были клубы дыма с некой священной горы, завидев которые, самые неистовые воины должны были бесприкословно воткнуть свои тамагавки в землю. Сладкое и липкое сглотнул я в горле своем, и пошевелились волосы над ушами. Зачарованная душа открылась миру-искусителю. Двери автобуса открылись на площади Давидка. Воздух по-прежнему был пасмурен и тих. Все находилось как бы именно на своих местах, до упоения, до слез узнаваемых. И озноб не боролся с жаром. Я был просто тепленький, жив душой. Но жив и телом. В ужасе и восторге, в сладчайшем отчаянии вернулся я к своему подвалу, упал одной разгоряченной мышцой на диван номер два. Меловая пыльца торжественно жахнула в воздух. Я чувствовал себя и крестьянином, и поэтом. В те дни я часто спрашивал себя, отчего я не пишу здесь стихов, как писал бы на моем месте этот Бродский, как писал бы их тот же Бёрнс. Друзья мои, братья-сестры мои, увы, — музы мои в те дни молчали.
О, как же не хотелось им молчать! Но молчание их было моим долгом, моими семью печатями без тайны, без конечной тайны, ибо тайна заключалась в тайне. Все было настолько серьезно, что говорить было неловко. Речь казалась слишком чужой, — хотя хорошему человеку язык всегда враг. И вот, засыпая, я дал себе согласие вновь взяться за перо. Вечером мне предстояло написать Ане Павловой. Вечер, как всегда, растянулся надолго, до самой ночи.
Перо переводило страницу за страницей. Писать А. П. — это занятие, к которому надо бы испытывать пожизненное призвание. Сознаюсь, я как раз такой человек.
Письмо это до сих пор, надеюсь, хранится у Анны. Во всяком случае, она до сих пор с нежностью вспоминает о нем. За давностью лет мне самому уже не под силу восстановить текст, но не сомневаюсь, что старался описывать все, как всегда, честно и без утайки. Вдруг перо мое дало зигзаг, и предметы в комнате гадливо поежились. Страшная, чугунная вещь без названия поползла вниз. "Анкор" передернуло. Я перевел взгляд на закрытую дверь. Вот в такие секунды учатся тишине. Понимают ее. Как Бетховен.
Прошло секунд шесть, не меньше. Наконец, в дверь ударили повторно. Клубы штукатурки отправились в свое медленное плавание.
— Кто там? — спрашиваю. Молвит ворон: Эдгар По.
Я не стал скрывать от А. П. правды. Написал все, как есть, и поставил точку.
Мой гость не спешил. Третий удар грянул не раньше, чем прошел точно такой же промежуток времени, как между первым и вторым. На душе у меня был покой и сыроватая легкая грусть. Я подошел к двери и сильным движением распахнул ее в ночь.
Передо мной стоял Ицхак. Он будет смеяться.
— Ты узнаешь меня? Я — Ицхак, Ицик, брат Мальки.
Я пожал плечами. Мне по прежнему было только слегка грустно, как очень юному проповеднику при первой личной встрече с оступившимся обращенным.
— Здравствуй, Жвачка.
— Ты будешь называть меня по имени, Ицик.
— Я не пожелаю знать твоего имени. Я его забуду.
— Дурак ты, Ицик. Что ты скажешь мне?
— У меня к тебе хешбончик, Жвачка.
— Что-что?
— Хешбончик. Пойдем, если ты мужчина. Пойдем поднимемся.
Я закурил сигарету. С ужасом я начинал понимать, что такое их "хешбончик". И вновь матерая силище растяпала меня пополам, и огонь пробежал по стволу ли, по стеблю ли, от роскошной кроны до самых скудных корешков. С треском посыпались на Землю сучья. Таким, во всяком случае, я себе запонился. Когда я поднимался вслед за Ицхаком по ступенькам, что вели нас на улицу Кармель, к месту, заранее им выбранному для хешбончика, — грусть моя оставляла меня.
— Шломо, Шломо, аль-тэлех! Аль-тэлех, Шломо!
Плут и тут был как тут. Выключив радио, он предупреждал меня об опасности. Я не стал ему отвечать.
Светила луна. В домах обитателей Нахлаота жарили недозрелые кукурузные зерна, а на соседней помойке подгнивали виноградные гроздья. Роза ветров на сей раз решительно сочетала в себе вязкие смеси пустынника-хамсина с бодрящей свежестью северных бризов. На улице Кармель было безлюдно. Я окинул взглядом Иерусалим, небо, помойку, и... Великий Боже! Обуглившийся, шипящий кусок живой материи превратился в сияющий ровным светом ледяной шар. Лед снаружи, застывшие лапки-усики изнутри. Самое время. Чтобы оставить для истории сей искалеченный, парализованный остов. Чтобы его могли осматривать насупившиеся детки. Чтобы на одной из его коряг вдруг с тихим скрипом открывалось перламутровое око и с симпатией разглядывало бы в упор какого-нибудь неосторожного мальчика. Только не нужно швырять в меня камушки, малыш-ш.
Я не стал отвечать. Я не знал, что меня ждет, но готовился ко всему. Луна и звезды Иерусалима помнят об этом.
Я помолился, ибо готовым ко всему быть нельзя. Можно сделать вид, можно сказать об этом про себя и вслух, можно быть замеченным с Луны и со звезд. Со звезд. Ицик, наверное, видел и понимал, что его ждет. Но какой спрос с мальчишки? Юность и без врагов в борьбе сама с собой, и в его возрасте мы все, как один, метили в Бонапарты.
Он подходил ко мне, низкорослый марокканец, чем-то похожий на Габи Шабатини. Он был странно женственен в своих корявых, широко растопыренных плечах. Он клевал собственную тень темным готическим носом, и я почти не удивился, узнав, что у него ослиные уши. С макушки его съехала набекрень кипа. Он подходил ко мне, мой долгожданный шурин, и благородная луна серебрила его смуглую масть.
И ц и к. Что делают нормальные люди, когда наступает шаббат?
В л а д и м и р. Бэхайеха, я не знаю.
И ц и к. Нормальные люди сидят по домам и ведут себя красиво. Только русские люди не знают, что делать, и ведут себя, как свиньи.
В л а д и м и р. Однако евреи не знают, как ведут себя свиньи, бэхайеха, Ицик.
И ц и к. Где ты был в шаббат? Отвечай!
В л а д и м и р. Сидел у себя дома и... бэ...
И ц и к (гром и молния). Гром и молния! Говори!
В л а д и м и р. Послушай меня спокойно и не кричи. Ты сам прекрасно знаешь, что твоя сестра зашла ко мне в дом...
И ц и к. Клянусь, я убью тебя! (клянется меня убить).
В л а д и м и р. Послушай, Ицик. Возможно, я был неправ, что пригласил ее... Нет-нет, пойми, я очень просил ее зайти и помочь мне ... Нет-нет, поверь, сама она не хотела заходить в мой дом... И поверь...
И ц и к. Клянусь, я убью тебя (то же).
Я — лёд, ледяная тварь, ледяная твердь, и лед над моей головой, и лед под моими ногами. Послушай меня, кретин.
В л а д и м и р. Послушай меня, болван. Мы просто немного поговорили с твоей сестрой, и я не знал, что это оскорбляет ваши обычаи. Но если это так, то мне очень жаль, и я обещаю тебе, что впредь ни с тобой, ни с ней я разговаривать не буду, а в дом свой вас не приглашу.
И ц и к. Ты ее изнасиловал...
Сказав эти слова, коротышка Ицик подпрыгивает на месте, снизу — вверх, и неожиданно бодает меня. Мне немножко больно. Он мне страшно надоел, этот идиот. Я просто хочу его оттолкнуть.
В л а д и м и р (отталкивает Ицика). Ты идиот, милый друг. Пусти меня, мне не о чем с тобой разговаривать.
И ц и к. Свинья! Ведь ты изнасиловал ее, признавайся! Появляется Меир.
В л а д и м и р. Вот, слава Всевышнему, идет твой дружбан Меир. Он, кстати, все знает. Ему проболталась твоя мать. Теперь он сам тебе расскажет, как мы общались с Малькой.
И ц и к. Меир! Что тебе сказала мать?
М е и р. Я не знаю, о чем он говорит. Что здесь происходит? И причем здесь твоя сестра? У тебя кровь, Владимир.
И ц и к. Ага, еще бы, он пытался ее изнасиловать! Вот и получил!
М е и р. Что я слышу, Владимир?! Это что — правда? Отвечай! (Владимир молчит и с ужасом вытирает ребром ладони кровь. Все пропало. Кровь ясно доказывает ему, как русскому интеллигенту, что его начали бить. Он пропустил этот момент. Он не придал ему значение. Он его совсем не заметил. Он не знает, что теперь говорить и делать. Он не знает, что теперь будет).
В л а д и м и р. Я не знаю, что теперь будет... Пусть он извинится передо мной, тогда я отвечу. Это кровь, Меир.
М е и р. Если Ицик говорит правду, я попрошу его двинуть тебя еще раз! Правду он говорит или нет?
В л а д и м и р. Я ничего не скажу, пока он...
И ц и к. Русская свинья! Доколе вы, скоты ленивые, будете злоупотреблять нашим терпением?! Хуца в свою поганую Россию!
М е и р. Он прав! Владимир, ты должен...
Разговор прерывают нечеловеческие вопли. От таких нечеловеческих воплей обычно переворачивается в животе что-то тяжелое, важное. При свете полной луны, подгоняя свои скачущие тени, несутся к нам две чернорукие фигуры. Это тени родной матери и родной сестрицы Ицхака. Они летят как две страшные огненногривые кобылицы. О, мир становился все правдивее: сейчас они будут выскабливать мои прекрасные глаза, рвать на голове густые космы. Это из того, что я знаю. Кровь сочилась по моим губам. И вдруг все показалось мне непосредственным и бесспорным, как после контрастного душа. И бурлящая волна свободы закипела в моей гортани, окатила мои десны и вспенилась на устах, готовая с этих уст сорваться.
Подлетев к группе бойцов, обе валькирии бросились, однако, не ко мне, а к нему, к Ицику. Я отошел и остолбенел. Присмотрелся. Потом отошел еще раз. Ицик, наоборот, хорахорился и подскакивал. Женщины пищали и кудахтали. Они цепляли его за руки, обнимали за шею, целовали в лицо. Но он был бесконечно неприклонен. Мелькнула мысль: стань он моим шурином, я отправил бы его вместо себя на призывной пункт через день после свадьбы. Я снова остолбенел. И какая находка для правительства, которое по всему свету ищет смельчаков, чтобы пополнить ряды своих головорезов. Я снова присмотрелся. Нет, он, конечно, лишь раздувался и набухал кровью. Я отошел. Мысли мои, обходясь без моего вмешательства, то раскручивались, то, понимаешь, свивались в гнетущий, тяжелый смерч. Но мне это уже не мешало.
— Послушай меня, Малька. Я хочу принести свои извинения. Я знаю, что поступил дурно. Прости меня и ты, Авива, и ты, Ицик.
При слове "извинения" лицо Авивы затуманилось, по губам Ицика скользнула пренебрежительная усмешка, а Меир отрицательно покачал головой. В глазах у Мальки был вопрос. И стало тихо. И хорошо. Душа, сбросив последние воздушные покрова и узкие туфли, легкими шажками взбежала на облачко, закружилась, закружилась...
— Еh bien, — наконец спокойно и печально, да-да, печально, произнесла она, Малька. — Если Владимир просит у меня прощения, я его прощаю. Больше нам здесь нечего делать. Пора идти домой.
— С Божьей помощью, - неопределенно сказала Авива. — Идемте.
— Простить? — воскликнул Ицик. Никогда, о Nevermore! — Забудь об этом! И я запрещаю тебе называть мою сестру по имени! А сейчас мы с тобой поговорим, как мужчина с мужчиной!
И проговорив это, он оттолкнул сестру и мать, несколько раз подпрыгнул передо мной, словно он был не мужчина с мужчиной, а простой кожаный мячик, быстро и несильно ударил меня и вдруг что было сил отскочил прочь. Его нелёгкая понесла его.
Душа моя, ликуя, сделала пируэт, помахала с небес ручкой и залилась серебристым смехом. Я весело подпрыгнул, фыркнул, улюлюкнул и, раздувая ноздри, почесал вслед за обидчиком. О, моя лёгкая понесла меня, и женщины завыли. О, исход погони был предрешен. О, сто раз соревнуйся я с Ициком в беге — девяносто два раза бы он уходил от меня. Но сегодня он был мой, этот крошка-мароккашка. И вот я улюлюкнул еще раз, опустил руку и намертво ухватил Исаака за шиворот. Шиворот дикаря затрепетал в моей руке: Исаак дернулся и завертелся. Но я держал крепко. Потом я размахнулся. Исаак внимательно взглянул на меня и неожиданно для меня присел. Рука, как во сне, разразила воздух. Нахлаот ахнул. Шиворот затрещал.
— Встань, подними голову, жужжалица, — приказал я по-русски.
Он повиновался и вновь поднял на меня глаза. Звучание моего родного языка, казалось, надломило его. Значение его взгляда было более чем красноречиво: это была тоска смертника. Для этого парня все кончено, решил я.
Я захрапел и страшным ударом свалил его на колени. Он закрыл голову руками. Женские крики прекратились.
"Не стоит торопиться, Владимир, - подумал я. - Надо бы теперь прицелиться". Ратные подвиги, как ничто иное, нуждаются в твердой человеческой памяти. Твердая человеческая память больше всего нуждается в очевидных, законченных формах. Второй удар действительно получился наглядней и аккуратней, чем первый, хотя и более щадящим.
Я отряхнул руки и поднял глаза к небу, ибо не знал, что делать дальше. Первым нельзя оставлять поле брани, а обороняться нас не учили. Тем временем противник мой стал учиться швырять в меня камни. Но все у него получалось как-то коряво, не по-людски. Он даже не глядел по сторонам, только как Гаврош урчал и мяукал, подбирал булыжники и, не отнимая рук от Земли, посылал их в мой адрес. Иногда он припадал к Земле — ведь многое из того, что посылалось в мой адрес, возвращалось обратно. Потом я поискал глазами бутафорию и очень скоро обнаружил подходящий предмет - старую деревянную вывеску развлекательной сети заведений "Маленькая Мамма Миа". Мы подарили друг другу отменную лапту, превосходные салки. Но то был мой задорный смех, что слышали выбегающие из домов отцы и мужья Нахлаота. А Исаак, наш несчастный Исаак, как мы уже поняли, так и не смог рассмеяться.
Впрочем, вскоре его с чисто женской энергией потащили в сторону дома.
Насильственное терпение столкнулось здесь, что называется, с вольным бешенством; и весь состав его дрогнул. Выпало и немного желчи: "Т-кабэль! т-кабль!" (Получишь! ты получишь!) — гавкал мой посрамленный соперник, на что я отвечал с умеренной кровожадностью. К умеренности у меня имелся неоспоримый довод: на моих руках повисли нахлоотцы Авель и Мордехай, дядьки в коротких штанишках, — те самые, что втаптывали в синайские пески египетские дивизии! — и уговаривали меня не дать конфликту перерасти в глобальную катастрофу. О чудное, лакомое мгновение! Пусть отсохнет моя правая рука, если я забуду тебя!
— Ступайте домой, адони, — сказали нахлоотцы, — час поздний.
— Бэхайеха, — бессмысленно и развязно отвечал я.
И потом я ступил в свой дом. Передо мной лежало недописанное письмо. Писать А.П., писать А.П. и всё-таки написать А.П. — это занятие, к которому надо бы испытывать пожизненное призвание. А я ведь, сознаюсь, как раз такой человек. Анна Павлова ждала, еще ждала, моя голубка. Час и впрямь был поздний.
В один из последующих дней около своего дома я встретил английского профессора Иткина, занимавшегося прозой поэта Бялика. Ценитель колорита, он выделялся среди моих соседей своими очками. Остальные соседи либо не носили очков, либо уезжали из Нахлоота навсегда. Я возвращался домой от старого Сальмана, у которого купил бутылочку "Кеглевича", и намеревался прийти в ту ночь на работу пьяным, чтобы проверить реакцию Амина. Амин был злодей и ненавидел меня.
Профессор Иткин, очевидно, ожидал моего появления. Поодаль я заметил Авиву, — она наблюдала за нами, стоя у калитки в свой дом, и старалась ничем не выдавать себя. По другой стороне А-Ярмух, стараясь не мозолить мне глаза, прошмыгнула Малька. Этот Иткин оказался неплохим парнем.
— Моя миссия очень своеобразна, — начал он на хорошем английском. — Поймите правильно — я лишь подневольный исполнитель поручения этой пожилой дамы, нашей соседки. Будьте же благоразумны и не сердитесь на меня. Я не собираюсь ни в чем упрекать вас; я ни посмел бы этого делать, даже если бы известные вам — но неизвестные мне — подробности некоего приключения могли бы толковаться в неблагоприятном для вас смысле. Так вот, позвольте заявить вам, что и сейчас, пребывая в полном неведении относительно постигшей вас неприятности, я, ни секунды не колеблясь, заранее беру вашу сторону. Знайте, что я не сомневаюсь в вашем добром имени, равно как и в честности ваших поступков и благородстве начинаний. В моем лице вы имеете верного союзника.
— Благодарю вас, сэр, — отвечал я, до глубины души тронутый словами старого профессора.
— Что же касается этих людей, — продолжал Иткин, — то они, должен предупредить вас, — сущие дикари, свирепые и безмозглые создания. Мне нередко приходилось видеть, как их сын Исаак избивает до полусмерти их младшего, Симона. У них есть выживший из ума отец, который часто избивает свою несчастную дочь...
— Не удивлюсь, профессор, если мы когда-то мы с вами узнаем, что это она сама задает ему трепака, — хихикнул я. — Обратите внимание — из дома доносятся визги обоих. Мы же не с вами не знаем, как должна голосить терпящая побои Малька, ни как, соответственно, истязаемый ею отец. Нам известно только, что и дочка, и папаша заходятся так, будто Исаак собирается каждый вечер немного поджарить их обоих на костре и съесть... полусырыми. Что, по-видимому, будет самым уместным из наших предположений.
— You don't say?.. — мой собеседник пристально посмотрел на меня, подобрав нижнюю челюсть, потом всплеснул руками и чуть не подавился со смеху. — For Pete’s sake! Вы удивительно точно находите слова и определяете положения, молодой человек. Итак, эти люди — сущие дикари, но пока, знаете ли, приходится их терпеть. Университеты даже подавали записку правительству о семьях с низким социальным статусом. Низкий социальный статус мы определили как существенное отставание в экономическом, культурном и образовательном уровне. Впрочем, мать семейства — натура добрая и в своём роде даже обходительная. Потому я нехотя дал согласие на ее просьбу. Точнее будет сказать, внял ее мольбам. Верите ли, она обливалась слезами, уговаривая меня, заклинала меня сделать это во имя нашего соседства...
— И что, она смогла убедить вас влепить мне пощечину, профессор? — прищурился я. — Поставить, если вам так более угодно, бизэшку?
Теперь Иткин, глядя мимо меня, чуть подвигал нижней челюстью влево-вправо, потом закинул голову и на некоторое время сделался недвижим.
— Say, say, tell you something... — пробормотал он, утирая слезы манжетом. — Я пытался втолковать ей, что среди порядочных людей не принято заговаривать на такие темы без взаимного соизволения. Увы, она была непреклонна. В конце концов я дал ей слово сообщить вам ее мнение при условии, что вы дадите согласие его выслушать.
Любитель колорита нравился мне все больше и больше.
— Итак, профессор...
— Итак, дружище?
— Можете быть покойны, профессор. Я уверен, что могу положиться на вашу скромность. Выпьете со мной? Это водка.
— Благодарю вас, дружище. Пожалуй... Нет-нет, мне пока хватит. Да-да! Она просила передать вам, что очень сожалеет о некоем эпизоде... Увы-увы! Вы, дескать, несколько ошибочно трактовали их брачно-семейные обычаи. Но она на вас — подумать только — не сердится и просит не держать зла на ее семью. Это все. Еще раз прошу войти в мое положение. Если вы желаете, я готов повторить сообщение.
— Благодарю вас, в этом нет необходимости. Она просила, разумеется, выслушать мой ответ?
— Да, но пусть вас это не тревожит: я настоял на том, что пределы моего участия в этом деле не будут простираться столь далеко. Итак, pip-pip... — и он презабавно помахал ручкой и расшаркался.
Сердечно отблагодарив его, я зашел в дом, немедленно выпил и отправился в гостиницу "Ренессанс". В эту ночь мне довелось познакомиться с чистильщиком бассейна Аркадием, который просил службу безопасности разрешить ему переночевать на своем рабочем месте, потому что в парке было уже сыро и затерзали блохи. Меня срочно вызвали и попросили перевести ему, что в парке рекоммендуется накрываться газетами и нейлоновыми мешками. Так уж случилось, что сам я к тому времени снял себе новый подвал на улице Рэувен. Аркадий явился как нельзя кстати. Я предложил ему свое жилище, и дело было тут же улажено. Кроме того, я оставил ему всю свою обстановку и множество иных разнообразных вещей, втайне радуясь тому, что нашел такой удачный повод от нее избавиться. Нашел я себе и друга. Аркадий был человек, конечно, невменяемый и впридачу жадный, но симпатяга и фантазер. Той лютой зимой я часто заходил к нему выпить водки. Аркадий принес в подвал масляный радиатор. Часть моей рухляди он выбросил, часть умело переставил. Стены покрыл замазкой и окрасил в теплые нежные тона.

Страница 1 из 1 Часовой пояс: UTC+03:00
Powered by phpBB® Forum Software © phpBB Limited
https://www.phpbb.com/